и в их свете замелькали тысячи мотыльков

Иван Иванович поднялся, нагреб хворосту и кинул на обуглившийся пень. Мгновенно вспыхнуло пламя, раздвинуло темноту, и оба — Грек и Дащенко— поняли, что это последний на сегодня огненный обряд, прощальный. И стало хорошо от этой вспышки, трескучего огня, который прожигал темноту, и грустно, что уже конец вечера.

Разговор завершался при последних отблесках и был обычным, деловым — посевы, надои, комплекс. Ратушный отправился к машине, Грек я Дащенко на несколько минут задержались — гасили костер. Один черпал казанком воду из речки и подавал на кручу, а другой выливал. Мгновение еще посюяли рядом, белый пар валил из-под ног, легонький ветерок отве-вал его в сторону речки.

— Скажите, Василь Федорович,— спросил Дащенко. — Вы уверены, что ваш отец погиб вместе с другими в тот трагический день?

Это было так внезапно, будто Грека ударили из темноты, он хотел ответить язвительно, зло, но подумал: если Дащенко спросил вот так, в неофициальной обстановке, у костра, так не для того, чтобы обидеть. Что же заставило задать этот вопрос?

Дащенко опередил его.

— Пришло письмо. Я понимаю, момент выбран для вас сложный. Высекаете на камне имена.

— Письмо анонимное?

— Не совсем. И в нем трудно разобраться.

Василь Федорович молчал. Плакала за речкой сова, словно кликала беду, а он не знал, что ответить.

— Это и правда сложно,— молвил наконец. — И одним словом ничего не объяснишь. Но главное — я верю в отца. Понимаете—верю!

— Эю я понимаю,—сказал Дащенко.

«Но этого мало»,-*- слышалось недосказанное.

Внезапно над лугом вспыхнули два сильных луча. и в их свете замелькали тысячи мотыльков и всяких ночных козявок, заворчал мотор и послышался приглушенный его гудением голос Ратушного: Борис Ларионович, Грек, поехали…