Грека проводили аплодисментами до самого места и долго оглядывались на него.
Кто-то легко дотронулся до его плеча и сунул в руку записку.
«Уважаемый Василь Федорович, хоть я еще и теперь в долгу перед вами за рогатый велосипед, но не подвезете ли меня и сегодня? Если согласны, почешите левое ухо. Лида Куценко»,— прочитал он. Удивленный, перечитал еще раз. оглянулся. Никакой Лиды Куценко он не знал. Рука невольно потянулась кверху, но не к уху, а к заросшему затылку. И вообще кто из этих уважаемых людей мог подписаться вот так — Лидой? Чья-то нелепая шутка? И вдруг словно искра пронеслась: Лида — это же Лидочка! Он оглянулся снова, но не увидел ни одного женского лица, похожего. на Лидочкино. Правда, наверху еще балкон… Василь Федорович ощутил в себе легкую, тревожную волну. И, уже подчиняясь какому-то внутреннему приказу, дотронулся до левого уха. Теперь он думал только про записку. Слушал ораторов, а мысли невольно вертелись вокруг далекого, забытого, нежного…
До конца совещания еще далеко, было время прополоть воспоминанием обмежки, по которым ступали его и Лидины ноги. Порой память заводила в глухие уголки и даже в заросли, но каждый раз находила оттуда дорогу.
Лидочка была его соседкой, и помнил он ее с. малых лет. Верней, почти с малых лет. Они с матерью были беженцами, как называли этих людей в селе, эвакуировались из-под Львова, где отец Лиды служил старшиной на сверхсрочной, фронт нагнал нх в Сулаке, и они поселились в старой брошенной хате напротив Греков. Жили бедно, он помнил полосатые, из тика, Лидочкины платья. Но освоились они быстро и научились сулацкой, замешанной на диалекте, речи. У Лидочки был голос, и с первого класса она пела в школьном хоре, и некоторые слова не давались ей долго, плохо их произносила и вместо «Льон Mifl при ropi, льон Mifl при крутш» пела: «Йон мш npuropiB, пригорав, йон М1Й прикруэтв, прикру-т1в». Ее прозвали Поном. После войны вернулся Лидин отец, они построились, а с Греками почти породнились, помня каждодневную, тоже оторванную от своих нужд помощь, какую те оказывали в войну. Привлекла же Лидочка его внимание — и привлекла особым образом,— когда ему исполнилось шестнадцать и он уже начал похаживать на посиделки—еще не на те, настоящие вечерние посиделки, а на их, подростковые, где ребята по-детски хохотали до одури, щекотали девчат и гуртом перехватывали тех, у кого уже круглились груди (каждый в отдельности еще не отваживался пройтись до Лебедки с девушкой), и несли это ощущение домой, и потом не спали до полночи, чувствуя, как разливается сбереженное в ладонях тревожное тепло по всему телу. Лидочке тогда было… неполных двенадцать лет. Длинноногий гусенок с белой куделью волос кидал в него из-за забора камешки, таскал с дерева, но так, чтобы он видел и погнался за ней, вишни, вертелся перед ним на одной ножке во дворе, распевая на всю улицу: «Скакал казак через долину». Однажды она взяла у него пилку-ножовку, а у ее матери он узнал, что пилка им ни к чему. Тогда он и догадался обо всем и гнал ее нещадно, грозил и сердился — боялся, что дознается кто-нибудь из ребят или девчат и пропустит его через такую зубодробилку — не покажешь потом свою помятую личность на посиделках. Потом он, лелея мечту доказать одну мелкую судебную ошибку, поступил на юридический факультет университета, но, пока проучился год, рвение уменьшилось, и разочаровался он в юридических науках и подался в сельскохозяйственную академию, домой наезжал редко и редко видел Лидочку, почти забыл про нее, а она и сама притихла, росла, тянулась белыми кудельками к вишенкам под тыном; когда он явился после третьего курса на каникулы, то заметил на дороге двух девочек-подростков, которые бегали, сцепившись мизинчиками. И понял, что заметил их не только он. Девочки были как картинки. Хлопцы пытались взять их в облаву, но они легко выскользали из-под рук, мелькали смуглыми икрами, рассыпая негромкий смех. Он едва узнал в высокой, с белыми кудряшками девочке Лидочку, и в ту же минуту у него крепко забилось сердце. Теперь она убегала все время и от него. Но оставалась его соседкой, и, наверно, имело над ней силу то давнее, что носила она в сердце и что заставляло ее целиться в него камешками. Она попросила, чтобы он научил ее кататься на велосипеде, и он учил, гоняя круторогий драндулет из конца в конец глухой улочки, поддерживая одной рукой седло, другой — Лидочку. Лидочка часто падала в его сторону… А потом он догадался, что она умеет ездить. И тогда посадил ее на раму, и они поехали за маслятами — молоденькими, блестящими, что росли в Паничевых Песках, мчались по берегу, над Лебедкой, мимо леса, и просвеченные солнцем сосны мелькали, будто штакетник,— пятна солнца и черные восклицательные знаки,— и пронзительный ветер бил в лицо, обдавал белой пеной ее легких и пахучих волос. Она сама была для него в тот момент пронзительным весенним ветром, невиданной, залетной из далеких краев удивительной птицей.